Даже поговорить с ним толком не смог, потому что Сухомлин именно тогда ждал какой-то комиссии, чувствовал себя, как на иглах, — извинился и помчался в винные свои погреба сам наводить ажур... Задабривал, комбинировал, подмазывал — весь мир его тогда к этому подвелся... И вот теперь Дорошенко видит перед собой человека будто возрожденную, с обновленной, раскрепощенной душой...
Дав строй рыбе и снастям, подошли к ним рыбалки, стали шутить над Сухомлином, что добре, мол, из очковтирателей выходят юшковари... Ватаг не обижался.
— А вы что, опять в рейс? Снова разворачиваете парус? — обращались рыбалки к капитану и, узнав, что он забирает с собой еще один степовик, обступили сконфуженного Виталия, стали давать парню разные советы:
— Ты же там не оконфузь нас!
— Держи фасон!
— Ты же знаешь, сколько наш край капитанов дал. И они берутся по именам перечислять своих славных земляков — капитанов далекого плавания, китобойв, гарпунерив, а заодно с ними стали называть еще и знатных чабанов и механизаторов, вспомнили и генерала-двичи Героя Советского Союза, который хотя и не был моряком, зато был родом отсюда, из Лиманского.
— Даем, даем кадры для моря, — присаливая юшку, шумел Сухомлин. — Недаром же деды наши на море казачили и само Черное море
Но разве только меня? Как вот после градобития колоски на ниве привстают, так сейчас привстают, отходят душой люди после того, которое было. Только который совсем уже сломан, то так и останется лежать, приплесканый в грязи. Веришь, душой поздоровшав. Аж сам удивляюсь теперь: как мог к такому позору — к припискам — дожитись? До того дошел был, что всякое отребье поило, загощав, чтобы только славы добыть. А что и слава?. Как-то в городе в галерее картину видел: дидуган вот такой, как бы и я, только босой, голий-голисинький, с крыльями на спине. Мчит куда-то. Долго кумекал я, пока догадался, что то же аллегория, то же таким способом Время нарисовано, потому что Время — старый и Время летит, языков на крыльях... Кресты, ордена, медали — кучей на земле, и тот крылатый дед безжалостно топчет их босой своей ногой, потому что слава для него — ничто. Топчет кучу монет, разных там динариев, попирае их ногами, потому что и богатство для него тоже ничего не достойно. Бережно лепит к груди лишь книгу, на которой написано, : «Истина». «Истина» — только она ему дорога! За все самая дорогая!
Пойду вот поплаваю еще. Сухомлин безболезненно воспринимает вопрос. Спокойно чистя рыбину, начинает степенно рассказывать о том, как на автомобильных скатах погорел, на тех скатах, что незаконно закупил был их целый контейнер где-то аж на сибирской новостройке; потом насмешливо, будто насмехаясь над собой, рассказывает притчу о виноградарском комсомольско-молодежном звене, что ею он на совещаниях козырял, хоть и звено состояло в основном из таких комсомолок, в которых уже и внучки были...
Как будто в прикасанию женской руки, есть что-то такое неописуемое нежное для него в этом бризе, освежающих ветерках, которые веют днем из моря, а ночью из суши и что будто соединяют в вечном круговороте и море, и степи... Но с чем сравнить ту заобрийну даль, которая имеет в себе такую звабу и вызывает такой взлет души! Да, это только берег Большого океана, заветное место, откуда слышать призыв пространств, беспокойных дорог, что, кажется, и из смертной постели подняли бы Дорошенка... Еще в океан, еще хоть один рейс, даже если он и будет твоей лебединой песней!.
Полнощекий, зарос рыжей щетиной, и только по лукавым искоркам глаз, которые проблескивают под кустами бровей, Дорошенко узнает своего давнего приятеля, неутомимого на разные выдумки Тимофея Сухомлина. Много лет работал он директором виноградарского совхоза, звезду Героя Соцпраци имеет, а теперь, ишь, в зюйдвестке, в ботфортах рыбацких, что аж в песок ими увяз. От него пахнет рыбой и морем.